На главную страницу

 

Биография

Произведения

Фотогалерея

Всё началось с того, что граф велел захватить судно, на котором был мой отец. Граф собирался арестовать моего отца и тут же препроводить его в тюрьму. Я уже тогда не расставался с отцом; при мне на судно нашего герцога вошли воины графа.  К счастью, дело было в Е-о, множество людей были поставлены в известность - и какова же была наша радость, когда через два дня прискакал сам герцог. Прибыв, он заявил, что проведёт следствие сам. Так события вокруг моего отца (после целой чреды столь бурных лет даже не упомню, в чём именно его обвиняли) стали поводом к распре герцога и графа, затянувшейся на всю мою жизнь.  Гер­цог устроил разбирательство прямо на корабле. Преклонив колени на бархатный коврик, отец поклялся в своей невиновности.  До этого эпизода герцог терпеливо сносил всё, что делалось против его людей, но тут его терпение лопнуло: после нескольких лет сомнений он, наконец, дал согласие на сбор войска.  Мы вошли во владения графа, не встретив серьёзного сопротивления. Три раза мы избегали решительного сражения, оставаясь в землях врага. Мы расплачивались деньгами за всё, что брали, так что плебс графа с нами не враждовал. Что до радостей, мы легко их находили среди множества доступных женщин; это делалось с размахом и открыто. Помню, я  тогда приобрёл роскошную накидку поверх кирасы и часто, чтобы взбодрить коня, поил его вином из ведра.  Крупная стычка произошла, лишь возле Парижа Король в это время был в Париже, но он равнодушно, не вмешиваясь, смотрел на распри своих вассалов. Наконец, герцог приказал перейти Сену. При всём могуществе графа он не сумел скрыться.

 


Я видел эту монашку только раз в жизни: в каком-то переходе метро. В толкучке  даже внезапно  остановился, со всей яркостью вспомнив эпизод из какого-то фильма Бунюэля, где юная монахиня жжёт пальцы в огне. Почему это именно та монашка? Сам не знаю. Почему в этой тяжело катящейся, равнодушной, усталой толпе меня мучают приступы похоти? Зачем мне это, да ещё в такой форме? Я сел в тряский вагон, почувствовал во рту её обгоревшие пальцы и от наслаж­дения закрыл глаза. На остановке представил, будто застыл у её гроба и молюсь всю ночь. Что, если моя молитва вернёт ее к жизни, и мы встретимся в метро?


 

Я пишу рассказ. Сначала в нём появляется женщина, которую я люблю, потом я. Слышу шум моря. Мы идём по берегу. Она что-то говорит, и я, даже не слыша её слов, знаю, она говорит о любви. Я кричу, что люблю её. Потом мы женимся и едем к её дедушке. В его сарае нахожу мои письма. Это письма о любви, я писал их много лет. Они до того промасленные, что на них можно печь блины. Так вот как она хранила мои письма! А я-то двадцать лет, пока был её любовником, верил, что она бережно хранит их! Наверно, той женщины, что я любил, не было. За ужином говорю с дедом и понимаю, что это он заставил внучку выйти за меня замуж. Теперь женитьба кажется мне западнёй. Когда появилась эта женщина, почему она понравилась мне? Бегу на вокзал и вскакиваю в первый попавшийся поезд. Я пишу рассказ.


 

Сегодня играю Расина. Именно в такой день я и хочу умереть. Потому что мне нравится ласкать его чопорных героинь. Потому что сквозь холодный размер поэтической строки проглядывает ужас. Я б хотел задохнуться от ужаса, но не в жизни, не в том, что делаю изо дня в день, а на сцене, в этом родном блеске. И вот затянутая в огромное платье, неприступная женщина Расина предо мной, а я, как всегда, объясняюсь ей в любви. Ясное, тихое желание смерти поднимается в душе, мне легко-легко, я вот-вот умру.


 

Павлик умирает. Я давно боялась, что он умрет не рядом со мной. Он ведь любит по гостям шататься.

Но вот он рядом, и я  уже не знаю, люблю его или ненавижу. Он умирает – и так мучительно, что это меня унижает. Я не могу вырваться из этого унижения. Прежде он унижал меня в любви, а теперь своей смертью.

Он лежит, распростерт, словно раздавлен невидимой тяжестью смерти, он стонет, - а я не могу плакать, просто не могу переживать: вопреки своему желанию ужаса я вижу, как мы вместе идем через лес к озеру. Вода блестит издалека, манит, зовет нас.

-Ты помнишь, - шепчу я, - то озеро?

-Какое? – неожиданно отвечает он.

Так он меня слышит!

-На курорте. Я сама не помню, где это было. Я вспомнила! Мы были в Ленинграде и пошли на залив. И он хорошо блестел навстречу нам.

Он улыбнулся и замолчал. Ему надо говорить!

-Слушай, ты хочешь чего-нибудь? – спрашиваю я.

Вчера он все-таки шептал, горько, мучительно шептал – и в этом была жизнь, и я заново узнала в его словах всю нашу жизнь.

-Я? – удивился он. – Разве я могу хотеть? Я уже забыл, что это такое «хотеть». Разве я еще живой?

-Конечно, Павлик! Ты – живой. Ты что, умирать собрался? – я стараюсь шутить, стараюсь вдохнуть в него жизнь.

Я люблю его!

Не странно ль, что страсть, та далекая страсть нашей юности, проснулась – и для чего? Чтобы учить смерти. Я вижу, как он умирает – и ничего не могу изменить в этом. Наука ужаса! Ей учишься легко. Может, и люблю уже не его, а ту тревогу и страх, что рождает его близкая смерть.

Я уже не боюсь, что сойду с ума вблизи этого, еще живого трупа. Он любит меня и сейчас, перед смертью – и в его любви столько вечности и смерти!

-Валька, - шепчет он. – Я уже мертвый. Ты просто не видишь этого. Ты всегда не видела самых простых вещей.

И больше он ничего не сказал.

Он уснул, а потом и я – на раскладушке рядом.

Мне снится, я – в черной, жаркой бездне ночи, где-то ворожат огоньки – и не знаю, что это: души или просто зажженные окна.

-Павел! – я касаюсь его.

Зачем? Чтоб почувствовать отвращение, а вместе с ним – и любовь, и надежду? Или он уже мертв, и это белое вздыбившееся одеяло – уже саван?

Просыпаюсь – всходит солнце. Мы оба – в его лучах. Подняты солнечным светом на недосягаемую для нашего понимания высоту.

Я спросила его, словно б не понимая, что он умер:

-Неужели ты не слышишь меня?

Почему его смерть говорит о том, что я его люблю? Ей что, больше сказать не о чем? Он умер вчера или мгновение назад? Почему я не мертва вместе с ним, ведь вчера я точно чувствовала себя мертвой?

И тут увидела, как его уносит Смерть: Ее огромные, тихие воды, казалось, перерезали самый воздух ясного, летнего дня. Я даже забыла, что мне очень жарко, что на улице за тридцать, а в квартире – как в парной.

Он умер, но он говорит со мной,  - подумала я – и тут в моем ужасе появилась определенность и сила, я поняла, что живу, что обречена жить без него. Тот страх, тот  ужас, что он внушал, ушли – и любить его стало легко. Это просветление, конечно, было воплощением других, новых чувств, которые мне еще предстояло в себе открыть. Мне еще странно быть живой рядом с ним, мертвым, - но я уже надеюсь жить, я уже живу!

То, что ужасно в наших отношениях, как раз и привязывает меня. Я сначала придумываю эмоции, а потом живу ими.

Я вышла на балкон, и вершина дерева едва не коснулась меня. Зеленые, доверчивые листочки.

-Где он? – подумала я. – Может, эта листва – он? Где наша любовь? Может, она – этот день?

Жара пошла на убыль.


 

Троица а ля Митьки.   Жили-были Аврам и Сара. Однажды вышел Аврам на кухню – глядь, три мужика в белых балахонах распивают на его кухне! Мирно закусывают и в ус не дуют.

-Ребята, вы чего? – обиженно буркнул он. – Это вам не забегаловка! Это кухня, как-никак.

-Да ты что, дядя! – радостно заорал один. – Ты, что, не видишь, кто мы?

-Вот-вот! – сказал Аврам. – Я и хочу знать, кто вы.

-Мы – ангелы. Не видишь, что ли? Федька, покажи крылья!

Тут Аврам увидел изящные крылышки, аккуратно сложенные на подоконнике.

-Все равно не верю, - упирался он. – А дуб маврикийский?

Мужие посерьезнел:

-Давно спилили. Сам посуди, дядя, зачем он нужен? На глазах разваливался. Ну, Аврам, говори, чего ты хочешь. Хочешь ребенка?

-Нет, - испугался Аврам. – Двоих вырастил – хватит. 

-Выпить с нами не хочешь?

-Не могу, ребята: старый я очень, голова кружится.

-А посидеть с нами не хочешь?

-Знаете, я бы лучше поспал: как-никак, воскресенье. Знаете, ребята, если вы на самом деле ангелы, сделайте мне отопление. Чтоб круглый год. А то греюсь под боком у Сары. Формально ЖЭК нас отапливает, но на самом деле – фига! Не знаю, за что квартплату плачу.

-Сделаем, - кивнул вихрастый парень.

-Гаврилка не соврет, - сказал тот, что постарше.

-Точно? – спросил Аврам. – Обещаешь?

-Конечно, папаша. Так что иди себе дрыхай спокойно.

-Спасибо, ребята.

-Иди, дедушка, не грусти, - сказал на прощанье высокий.


 

Я сижу в душном офисе, а почему-то думаю о божественном.

Боги умирают оттого, что рождаются среди людей. Они задыхаются в людях, не успевают почувствовать в себе божественное и взлететь. Так каждому юноше в страшные минуты жизни приходит в голову, что он бог. Ему кажется, он летит высоко-высоко.

-Перезвоните позже.  Этак через час.  

Жаркое лето.  Такое жаркое, что птицы не могут взлетать высоко: они судорожно стелятся по крышам домов, они кажутся такими беспомощными с высоты моего двадцатого этажа.

А почему сам себе ты никогда не казался богом? Как ни странна, ужасна, неприлична была эта мысль, она выросла в образ, заполнивший всю мою жизнь.

Но не фальшива ли эта высота мыслей? Столько ложной божественности рождается из страха перед жизнью! Теперь мне кажется, божественное – в приятии жизни: только тогда у тебя есть шанс приблизиться к ее пониманию. Когда ты сгораешь в ней каждый день – и каждый день снова возрождаешься. Когда преодолеваешь боль и просто небольшие чувства ради ощущения огромного.

-Выпьем кофе?

-Шеф ушел?

-Да.

-А я и не заметил. Пожалуй. 

-Уперся.  На час, не меньше.

Ощущение божественности пришло из образа, ставшего знанием:  я все помню Святого Себастьяна с русской иконы. Именно этот образ  заставил почувствовать свою смертность, саму близость смерти, подтолкнул  мечтать о близости богини. Конечно, странная, вычурная  мечта, но она очень помогла мне.

Вся моя жизнь пронизана этими мечтами, и я уже отказываюсь признать их пустыми. Но почему богиня?   Потому что мечтать о земной женщине куда тяжелее.

Конечно, всё-таки мечтаю, но тут уже нет такого удовольствия.

-Слушай, оставь мне место для молока.

-Ты пьешь кофе с молоком?! Ты что – ребенок?!

-Представь себе. Как хочу, так и делаю.

Может ли любовь к земной женщине быть огромной? Что-то не верю. Не верю, потому что люблю, как умею, мою жену. Это не богиня, но зато очень приятная дама. Она мне нравится как раз тем, что она - не богиня, что не вторгается в мои мечты, что не мешает мечтать об иной: большой любви.

И всяк день - мысли о богине, когда жены нет рядом. Сижу в бюро у компьютера, а думаю о моей будущей божественной любви. Думаю, потому что помогает работать! Сегодняшний день мечтаний посвящу одному, зато капитальному вопросу: а будет ли она любить меня?

Хорошо ещё и то, что моя жена догадывается о моих мечтаниях - и не ревнует, и - поддерживает их по мере сил. Она видит, что никогда не предпочту ей земную женщину. И на самом деле, это так! Уж как люблю балет, но исполнительницы кажутся измученными. Мне и не приходит в голову их любить. И как любить кожу и кости!? Нет, я люблю сами красивые движения, а тех, кому эти движения принадлежат, забываю.

Поиски божественного вокруг себя и завели меня в любовь. Атис не любил Кибелу, он просто жил с ней, пока не перебрался к другой. А богиня возьми, да и накажи его! А знал ли он, что связался с богиней? Теперь свяжешься с бабой и думаешь: да уж не богиня ли она, чего доброго? Свяжись с такой! Себе дороже.

Я - в объятиях греческой богини! Вот о чем я мечтаю, на самом-то деле. Вот откуда все эти шальные мысли. Когда ты уверен, что касаешься чего-то божественного – только тогда и живешь.

-Перезвоните позже: у нас обед.

-Слушай, я ухожу.

-Давай.

Так сотрудница бросает свой божественный взгляд в зеркало, а только потом снимает пальто. Эта игра ума слишком забавляет меня, а впрочем, возможно, и еще кого-то.

Весь день какой-то  приятный шелест крыльев. Откуда он? Конечно, только работа моего воображения: я вижу небо - и слышу птиц, и вижу их полет.

И нет бы мечтать о девушке! Я хочу мечтать именно об этом, земном и простом, - но получается - о божественности: именно она зовет меня. Только она, а не девушки. А что же моя работа? Наверно, я люблю ее. И потому, что дает независимость, и потому, что не мешает мечтать.


 

Он покидал Россию лишь теперь, в 1919ом, когда твердо знал, что его России больше нет. Впрочем, и не будь революции, ему б здесь не нашлось места: по долгу службы ещё полгода назад ему пришлось казнить отца известной светской дамы, поскольку тот не сумел расстрелять очередной мятеж в армии. Для чего он растоптал собственную репутацию в глазах большинства? Неужели только для того, чтоб сохранить должность? И вот нет ни его службы, ни его России, а сам он едет в никуда: в Париж.

-Трагедия начинается, - думал он, - когда мнение салонов слишком отличается от мнения власть предержащих. Да, он лично пытался противостоять бессилию верхов, но заблуждения таких, как он, возможно, лишь подтолкнули революцию и расстрел царской семьи. Когда война только начиналась, когда встали под ружьё и патриоты, и не патриоты, когда добрая половина Европы, подданные Габсбургов, схватились за оружие, тогда никому не приходило в голову, что из этой мясорубки вырастет «интернационализм», что в считанные ме­сяцы у власти окажутся большевики. 

Он ехал обычным поездом в переполненном вагоне. Поезд остановился, к окну подскочил мужик с мешком денег и, зло тряся ими, крикнул:

-Хлеба, барин!

Он ничего не ответил. Его занимала мысль: что сделают эти мужики друг с другом, когда «бороться» станет не с кем?

-Хлеба, барин! – опять крикнул мужик.

-Я не барин, - на всякий случай ответил он и отвернулся.

Ему  стало страшно: а ну, как кто-то на самом деле узнает в нем барина - даже в плохо одетом?

Он так любил эти лица, когда ещё незачем было их бояться. Он, граф, должен тайком покидать Россию, должен бояться этих людей, а ещё недавно добрая сотня таких прислуживала ему, и он им хорошо платил - и все, казалось, радовались этому устоявшемуся миру.

Между ним и ими не было бездны, но почему эту бездну все узрели, стоило большевикам на неё указать? Будет он кем-то в Париже или придется просто выживать. К примеру, водить такси.

Калека напротив него, наконец, уснул. Увидит он ещё эти тихие, родные лица? Что теперь его аристократизм? Только неблагодарная профес­сия.

 


1918ый. Ленин смотрит присланные в подарок французские танки. Потом заседание. Когда возвращаются поздно вечером, машину останавливают незнакомые люди и всех высаживают. Ленин улыбается. Они идут по ночной Москве. Звонят в ЧК. Присланная машина подвозит их в Кремль уже к утру.

 


1791ый, Франция. Мальчишка кидает камешки в гусаров. Толпа женщин вытаскивает из коляски офицера и терзает его. Одна из женщин вырывает его сер­дце и ест. Одиночество короля и королевы, эмиграция аристократии. Толпа рубит лошадь. Её куски тут же жарят и едят. Орды голодных женщин. Гусары нападают на чиновника. Один из них вырывает его сердце и несёт на шт­ыке. Толпа идёт к Версалю. Оборванец лезет по решётке дворца. Его убивает гу­сар. Толпа врывается в сад. (по Мишле)

 


Я знаю, однажды она выстрелит в меня, и жду этого. Я так её люблю. Идём рядом, тихо, сердечно моросит, её слова так высоко, так нежно надо мной, а я вижу летний день и как она стреляет в меня. Вижу так весомо и ясно, что отвечаю невпопад.

-Что с тобой? - спрашивает она.

-Да так.

 


Средневековье. Бедный, острый на язык церковник приживается в преподавателем в парижском университете. На экзамене изо всех сил старается «срезать» студентов, потому что ненавидит всех интеллектуалов, способных зарабатывать головой и находить могущественных покровителей.

Он был постоянным  участником схоластических диспутов. Здесь искали истину, и при этом никто не сомневался в её божественном происхождении. Философия изучалась, - но не заблуждения философии, а те методы, которыми она пробивалась к истине. Главный вопрос, подлежащий детальному обсуждению: есть ли в этих философских методах то, что ведёт в свет божественной истины?

Он мечтал обращать студентов в монахов - и несколько раз это получилось. Он не знал, что прокладывает путь картезианской ясности.

 


Цицерон и новая, рождающаяся на его глазах концепция римской власти. Цицерон видит, что изменения в структуре этой власти огромны, он с ужасом чувствует, что всё скатывается к безграничной власти тирана.  Долго бедствует, пока не находит богатую жену Теренцию: теперь у него и поместье с постоянным доходом, и дома в Риме.

Клодий терроризирует Рим - и Цицерон гневно его осуждает. И тут он чувствует, что власть его не защищает - даже притом, что он уже много для неё сделал. При всей мощи Рима каждый римлянин защищает себя сам! Цицерон чудом уцелел. Его назначают наместником; он входит в уже готовые структуры власти, стараясь к ним приспособиться.  Когда Цезаря убивают, Цицерон на распутье. 

Он в Риме. У него свой доходный дом на Авентине. Приданое дочери Теренции вернулось к Цицерону, когда его дочь развелась. 

Цицерон на пороге смерти. Вокруг него только и говорят, что к власти приходит Август.

Отдельный рассказ о том, как Цицерон собирает библиотеку.

 


Каждый раз, собираясь к жене, император Август тщательно продумывал свои вопросы и даже пытался заучивать их наизусть. Не доверяя себе, он просто записывал их в столбик и так шел к жене. Речь о любви к жене просто не шла, но он ее уважал, он не мог ее не уважать, как представительницу достойного римского рода. Если от нее и приходилось многое скрывать, то только потому, что иные из ее родственников были его врагами. Она могла пересказать: не со зла, а просто по женской болтливости.

 


1490 год. Захария, псковский чернец и старец, борется с московским архиепископом Геннадием, которого назначили в Москве главным в покорённом Новгороде. Геннадий обвиняет в свою очередь Захария в стригольничестве, но обвинение не имеет силы, поскольку в церкви признают, что стригольничество - только заблуждение, но не ересь. Необходимо осуждение самого собора, чтобы заблуждение поднялось до ранга ереси. Геннадий пытается добиться проведения собора.  В борьбу вступает глава псковского Н-го монастыря, который формально подчинялся новгородскому владыке. Геннадий, хоть и поставленный править, не может сладить со старцами, потому что республика уничтожена не до конца. Республика сильнее московского ставленника.

Так московские патриархи борются за единство русской церкви. Им ничего не остаётся, как разгромить соперников. Что и произошло позже с Новгородом.

Идёт общий процесс унификации России под эгидой Москвы.

 


Пример большой любви 12 века. Граф обещает богатой девушке на ней жениться, но она неожиданно лишается наследства.  Граф передумал, и девица подает в суд. Граф сажает ее в тюрьму. Церковь молчит, ибо она в мире с графом.

Проходит семь лет. Церковь начинает борьбу с графом по поводу каких-то других дел. Девица выходит из темницы. Церковь меняет свою позицию: граф должен жениться. Счастливый брак с тремя детьми.

 


Он выращивает в себе нужные мысли. У него свой сад мыслей, он их поливает каждое утро, ласкает, как любимые цветочки.

 


Он убивает себя перед миллионами телезрителей. Но прежде  тщательно наедине репетирует самоубийство.

 


Он чувствует её дыхание во сне. Или ему снится, что она близко; он не видит её, но её так много в огромном осеннем пейзаже.

Так проходит два года с её смерти. Он ищет её, пока не замечает, как её много в осеннем холодном пейзаже. Так он открывает в себе вкус к живописи.

Засмотришься на краски осени - и чувствуешь её близость.

 


Ему приснилось, что по городу шатается толпа словарей. Особенно неприятен «Большой бестолковый»: сущий мужик, этакий шкаф; такой толкнёт - не заметит. Угрюмые и скучные, весёлые и забавные («Словарь русского мата», к примеру), они оглашают ночь пьяными криками.

 


Пикассо. Движение его кисти угадывает мои душевные порывы.  Нет-нет, да и почувствуешь себя подхваченным ветром искусства, когда ходишь среди его картин.

-Но почему это так? - спросил я себя и взял книгу о нём.

С войной 1914-го, когда ушёл Брак, он чувствует себя одиноким. Убиты и некоторые другие, близкие по духу.

1916: выживает Дада. Круг Пикассо. Их картины таковы, что чувствуешь движения рук этих творцов.

 


Она очень рано стала понимать, что её хотят. Её смущали мечтания вроде: «Он придёт и замрёт в моих объятьях!».

Годы шли, а никто не приходил, никто не замирал.

Иной день она сядет у окна, а мысль одна:

-Какой мужик меня захочет? Что это будет за скотина?

Так вот за выходные намечтается до одури, а потом идёт на работу. Навкалывается - и возвращается домой торжествующая: ей чудится, она уже свободна от глупых мечтаний. И вот в субботу они опять хватают её за горло! Пойдёт ли в огород - и там мысли о каком-то «дивном» мужике. Вроде, знает, что таких не бывает, а всё равно заносит именно в эти мечтания.

А сегодня она подумала так:

-Сидит, верно, где-то злой мужик и напускает на бедных женщин такие вот глупые мысли!


 

Она долго его терпела, но, наконец, отправила его к жене с сопроводительным письмом: «Я больше не могу! Возьмите его обратно. С меня хватит».


 

Письмо любви. «Порой я отдаюсь, но если вы спросите, почему, я затруднюсь с ответом. Я потому и пишу вам, что впредь хотела бы отдаваться более сознательно. Делать это я могла бы только с вами. Так что помогите мне жить более рационально. Света».

 


Она родилась из строчек Гейне:

 

                                    Ты умерла и не знаешь о том.

                                     Искры погасли во взоре.

 

Состояние, преследовавшее меня! Слишком часто казалось, что мёртв. Но вот эти строчки изменили смысл - и увидел её: образ Гейне ожил и согрел. И уже образ - живая девушка. И думаешь: почему же грустно? Кажется, дано так много, а все равно грустно.

 


-Почему у меня всё получается печально? - подумал он. - И не только у меня! Сегодня в жилконторе плюнули в рожу - печально. И жить печально, и есть, и просто идти по улице.

 


Каждый раз, очутившись на новой женщине, в какой-то момент он понимает, что близость не делает их ближе - и кричит от ужаса.

А она-то, бедная, думает, он орёт от восторга.

Потом эта история повторяется, и, наконец, он говорит себе:

-Хватит орать! Это же просто хулиганство!

Он уже не кричит, но и ему уже не верят, что он любит. Тогда он кричит, чтобы сделать ей приятное.

-Спасибо, - говорит она.

 


Рассказ  гувернера. Я не служу в этой семье, даже не живу в ней: я в ней работаю. Это существование - совершенно отдельно от моей души. Может, и стоило найти работу достойней, но эта более соответствует моему характеру.

 


Он любит ее, но не может понять, почему не хочет связывать с ней жизнь. Потом понимает: он любит ее пред другими, а надо – пред Ним.

-Я женюсь на той, - думает он, - которую полюблю перед Историей, пред Искусством, пред Вечностью.

 


Виолетта Валери, или Прекрасная мыльничиха.  La Belle Savonneuse.

Мы рекламируем мыло, зубную пасту, и многое прочее. Что закажут. Так уж странно, что реклама – в форме оперы?! Останемся здесь, в Париже! Только здесь, в колыбели цивилизации,  сумасшествие приобретает концептуальные черты, выливается в оточенные, классические формы. Остаться! Это будет выверенный шаг руководства!

Небольшая, тесно заставленная комната. Шеф разглагольствует:

-Я во всем стремлюсь добиться концептуальности.

Сотрудники отвечают хором:

-Мы знаем.

 

Обмытая мылом прекрасным,

Как нежно целует она!

 

Виолетта! Это богиня, но ее надо являть во плоти. «Заземлять», так сказать. Богиня – так что: мыться не надо?

Жадно вглядываюсь в ее лицо – и оно становится родным: в нем появляется что-то бесконечно близкое, завораживающее. Странно, что лицо богини может быть столь близким, столь любимым и – доступным!  Вся сцена заставлена огромными кусками мыла, и Виочка поет высоко, ясно, чисто. Поет не Альфреду, а покупателю: так переделана ария. Как вы прекрасны, если любите Альфреда, представителя нашей фирмы! А можете полюбить и нашего шефа: это самый романтичный начальник в моей жизни!

 

Нашему мылу.

 

 

Склонился главою

пред твоей красотою.

Немею. Дрожу.

Жужучки жужу.

 

-Развернем рекламу. «Наше мыло – самое умное в мире».  Я это точно знаю, потому что прежде изучал философию в университете. Много именно нашего мыла в ваших мыслях и чувствах!  Более того: только такие-то чувства нам и нужны.

-А у вас тоже такие чувства?

-Конечно.

-Это потому, что вам платят именно за такие чувства.  Я чувствую, что хочу, а вы – что надо.

 

И вдруг мы заметили, что все превращаемся в куски мыла. Вот до чего нас довела профессиональная деятельность!

 

-Я во всем стремлюсь создать концептуальность! – строго заявил шеф. – Если мыло само по себе, без концепции, то его и раскупят меньше. Цвет нашего мыла – благожелательно-ясный. Этот цвет – цвет наших душ. Если бы не было нашего мыла, как бы еще мы выразили наши души?   Как создать образ мыла? Вот над чем надо работать! Сделать такое мыло, чтоб оно ясно выражало основные тенденции, да и духовность нашего времени!  Далеко не все наверху, в Париже понимают мои идеи. Для них Виолетта – только наклейка. Внушайте всем мысль, что наша прекрасная Виолетта не дороже, чем наше мыло. Если можно попробовать мыло, то и ее тоже.

-«С нашим мылом вы получите и нашу Виолетту!»?

-Именно так.

 


Интернет – это тоже форма единства общества, это самая естественная возможность почувствовать себя среди других, мысленно быть со всеми. Прежде у человечества не было столь весомых аргументов, чтобы объединиться. На самом деле, например, те, кто верили в любовь, никак не могли составить целого. Интернет, похоже, осуществил мечту многих утопистов: он превращает человечество в одно интеллектуальное государство во главе с воображаемым правительством из философов.  Прорвавшись в виртуальность, человеческие отношения разом приобрели блеск.

 


Слишком уж долго женщины внушали ему отвращение. Ему все казалось, они пытаются его соблазнить, они его выбирают. И, наконец, он почувствовал, что выбирает – он. Сразу стало легче.

 


Он усваивал в любви только разрывы, помнил только ужасное. Каждый раз отношения превращались в борьбу: женщины и любили, и ненавидели его; ласкали и унижали сразу.

Но именно это ощущение любви привело его к пониманию женщин. Через борьбу, отчаяние, страх – к любви, свободной от всего этого. Только теперь он не жалел о прошлом. Ушло чувство, что недолюбил, что слишком мало женщин было в его жизни.

-Вот так надо любить! – наконец-то догадался он. – Добавлять холоду! Так-то вернее будет.

 


Она умерла быстро и с завораживающей легкостью. Я очень любил все, что она делала на сцене,  и когда получил от ее сына это письмо, то машинально присел и долго не мог встать. Почему она не написала мне перед смертью? Неужели все произошло слишком быстро?

Кстати, о «завораживающей легкости» написал ее сын – и я уже не верил ему.

 


Бродяжничать  стало моей страстью. Тем более что я лишился квартиры. Летом ночевал у водоразборного фонтана за бытовками работяг. Дождей не было, так что я им не завидовал.

Они все дороги ему как память – его полюбовницы. Он выполнил их фигурки в папье-маше и уставил весь подоконник. Бывает, сядет к окну и смотрит  на закат, и нежно вертит фигурки в пальцах.

 


Искушение святого Антония.   Это его кошмар: голые женщины приходят к нему толпами – и он утопает в их телах, в этой роскошной блевотине.

Я сам хорошо, слишком хорошо знаю это наваждение, сам борюсь с ним всю жизнь, – но я и зачарован мощью этого образа. Это символ моих мучений, моего желания чистоты.

 


«Из пламя и света рожденное слово».  Эта строчка поздно расцвела в моем воображении. Сразу видишь ангела: будучи из света и пламени, он летит в небеса – и смотреть на это можно целую жизнь. Привидится золотой, желанный призрак. Или снится солнце: еще не летнее, не переполненное яростью и огнем,  - а солнце-друг.

 


Человек знает, что умрет, и готовится к этой смерти. На мысли о ней уходит все время. Внешне он – как все, но мысли – об одном.

А смерть колдует, смерть из мысли становится Смертью и забирает его в свое царство. И теперь, если он пишет, то только о смерти.

 


Она видит женщину. Останавливается, как вкопанная, и смотрит на нее.

Голос ей шепчет:

-Узнай в ней мать – и ты обретешь родство, ты останешься жива!

Она смотрит, не в силах сказать «Мама».


Первый ненаписанный рассказ.   Мне было восемь лет, когда захотел написать рассказ. Мы переехали из Тигельного дома на следующий день после объявления о полете Гагарина в космос весной 1961 года.

Родители, прежде жившие раздельно, в комнатах на разных этажах, теперь оказались вместе – и начались скандалы. Я думал только о них, и это мешало осуществить замысел. Прежде-то папа поднимался к себе, на третий этаж – и на этом скандал кончался.  Теперь не стало ничего, что бы его останавливало.

Осенью я пошел уже во второй класс. Однажды, когда их скандал стал особенно невыносим, поздно убежал из дома и долго сидел в подъезде, в полной темноте. Лампочки тогда воровали, и темнота была неподдельной. Меня мучили, душили слезы: я не хотел таких родителей.

Я так и не написал рассказ, потому что мне помогло другое: простая мысль, что повторяю жизнь мальчика из рассказа Пантелеева. Да, я прочел этот рассказ с восторгом – хороший, вычитанный из книги мальчик сидел рядом – и это очень утешало. Это было единственным, что спасало от разбуженного смятения чувств. Образ пришел из книги и ожил, и помог мне.

 


Много лет ждал дня, когда все повторится, – и он пришел: с утра моросило, из дома вышел человек в светлом пиджаке, и пронеслась электричка.

Я пошел к больнице и сквозь туман видел лицо мамы с удивительной мягкостью черт. Озеро сверкало снизу, а наверх вела лестница, ржавая и тонкая.

-Неужели вижу ее в последний раз? – думал я. – Неужели она умрет?

 


-Но как же вы пишете? – я заглянул в его выцветшие глаза. – Вы так говорите о себе, будто не жили. Ведь это неправда!

-Но я на самом деле не жил! – Воскликнул он. – В том смысле, что я не жил своей жизнью. Раньше не думал, что всю жизнь можно жить не свою жизнь, а неизвестно, чью.

-Нет! – Возразил я. – «Своей» жизни ни у кого не бывает: мы проживаем только то, что предлагает нам жизнь. Не больше, не меньше. Я потерял все. Почему? Да просто стечение обстоятельств. От меня не зависящее. Время меня превратило в волка. Само Время. Разве я хотел быть убийцей? Ты слышишь, как поют под окном? Это тоже волки. Они не поют, а воют.

-Так нельзя! – строго сказал он. – Или ты принимаешь эту жизнь, или ты на самом деле станешь убийцей.

-Я уже убийца. Я убиваю - и это мне нравится. Убиваю за деньги.

 


Я чувствую, что скоро умру, - и эти последние дни своей жизни хочу обставить как торжественный обряд.

Теперь у меня больше смысла, больше надежды, чем было прежде.

Но как сохранить этот смысл?

 


В том, как она надевает очки, есть и сакраментальное и ужасное: она будто погружается в смерть, в ее воды, погружается заживо. Она превращается в угасший, тихий призрак.

Я беру этот цветок – и он тает в моих ладонях, и от нее не остается ничего, кроме трухи.

 


Они умерли, чтобы стать героями моей повести. Почему я так решил? Дело в том, что я не «решал», а просто так получилось. Солнце поднялось рано, во дворе что-то мрачно ухнуло – и я проснулся. Вот и вспомнил их, моих приятелей.

Прежде все события вокруг меня рассказывали только о том, что люблю литературу и ее кошмары, - а теперь во всем чую несостоявшуюся страсть.

 

Вот и у этой пары страстной любви не получилось. Встретились и отмотали тридцать лет вместе! Шутка сказать!

 

Сижу - пишу. Хочется горбуши. Хорошо бы и мне хоть такой любви: без страсти. Зато после меня останутся живые существа: книги.

Раскроет кто страницу, да и глянет в мою душу. Глянет – да и ахнет! Ну, скажет, мужик! Чего он писал? Ему, что, больше делать было нечего?

А мое одиночество? Прежде казалось, оно обещает все. Но как обещало? Не давая ничего. Детей не было, а долгосрочные любовницы появились поздно.

Я делал, что мог: превращал наши отношения в творческую лабораторию, - и только теперь видно, как это мало.

Надо было писать сразу два романа: один в жизни, а другой на бумаге, - но у меня не хватило сил. Почему не полюбил в жизни? Да потому, что желание писать – сродни желанию любви.

О чем пишу? О том, что уходит: уходит вера – пишу о ней; уходит любовь – пишу о любви.

Писать о конце века? Наверно, это удел любой уходящей эпохи, как и века: сползание в провинциальность, в разборки, в болото. Умру вместе с этим веком, даже если дата моей смерти не будет двухтысячный год.

Как буду стареть?

Нет, даже не так: как буду умирать?

Всю жизнь старался угадать свою старость – и вот стою перед ней на коленях. У меня есть мысли по поводу собственной старости. Прежде всего, хочу стареть, но чтоб это было божественно.

В мою комнату любят собираться тени. Смотрю часами, как они собираются на потолке. Порой в это ожидание поднимается шум машин.

Со старостью из меня уходит волшебство.

О чем ты думаешь? Горбуша – в холодильнике.

 


Любить или нет? – задумался он. – Эх, любовь – не любовь, но пусть это чувство растянется на годы.

Каждый раз решаюсь любить, а потом замечаю, что это чувство, само по себе благородное, рождает только мои кошмары. Что же такое прячется в любви, что непременно норовит меня раздавить?

Любить так тяжело, что только редкость встреч спасает от разрыва.

 


Кто-то бежит по морозу.

Я не знаю, кто, но шаги говорят, что мороз настоящий, терпкий. Я чувствую, как мороз касается моих губ.

Приходит весна. Я открываю окно – и снова слышу эти шаги. Теперь они рассказывают о тепле, о долгих, ясных днях.

Кто же тогда спешил ко мне? Не сама ли Весна?

 


Приходя на свидание, он вечно торопился.

-Давай, изобразим «Вечную весну» Родена, - пошучивал он и сам ее раздевал.

-Сегодня лучше Климта, - предлагала она и, раздевшись, садилась к нему спиной.

Целый месяц они изображали наброски раннего Пикассо.

 


Греческие боги стряхивают с себя легкий мрамор и входят в толпы.

 


Мы летим. Мимо зелени и облаков поднимаемся в голубой, тихий-тихий свет. Чувствуем солнце, просыпаемся от его близости.

 


Артист.

-Вы не подпишите? – робко спросила она.

-Я? – он с неприязнью посмотрел на свою фотографию. – Нет. Сожгите это фото.

Он не любил себя и не понимал, как это можно: любить свою персону.

-Почему? – удивленно спросила она. – Почему?

-По моей просьбе. Я прошу вас: сожгите мой образ. Выньте его из вашего воображения, из всей вашей жизни – и сожгите. Представьте себе, что это – зажженная свеча. Пусть она догорит.

 


Николай Петрович был просто потрясен: общественный туалет, куда он непременно заходил перед работой, оказался закрытым. До работы еще добрых метров пятьсот и беги их, не пописавши. Грустно! И где еще его найдешь? Может, и открыт на Красной площади, да ведь не делать же круг?! Его сердечно обижало, что в центре стольного града было всего три бесплатных туалета. 

Сегодня предстояло поздравить коллегу с Днем рождения, предстоял сабантуй, но его это не радовала.

-Кот весь день будет один, - недовольно думал он. – С кем я его оставлю?

 


Завсегдатай Маринки. Примеривается к зданию, живет в нем. Жизнь вне его – скука. Просто не жизнь.

 


Что бы ни происходило между мной и мужчиной, даже если мы просто сидели рядом, мне чудится, он меня готов изнасиловать или уже насилует. Это ощущение так живо, так страшно во мне, что не могу ничего ему противопоставить. Мне надо быть очень умной с ними, а я не могу: так мучает страх пред этими зверьми, которых зовут «мужчины».

Зверьми?! Да. Я убеждена, что они – звери. Даже самые умные, что машут дирижерской палочкой. Как бы я смогла прижаться к груди этого чудовища, как бы ему отдалась?

И, тем не менее, я уже много лет делаю это, и даже дело идет к серебряной свадьбе.

Мне чудится, мы потому так долго вместе с мужем, что он считается с моим страхом и даже ценит его. Именно страх создает между нами черту, которую мы оба никогда не переходим. У нас бывает близость, но самая осторожная: мы никогда не пускаемся в фантазии: мы оба боимся и самих себя, и друг друга.

 


Купец. 

Теперь я человек в возрасте и могу пооткровенничать. Жена все что-то болтает с подругами по мобильнику, Васька за компьютером, так что мне ничего не остается, как придумывать самого себя. Эту игру изобрел для себя сам, чтобы отдыхать.  

Кстати, у нее новая прическа.

Почему я немножко подворовываю? Потому что я такой же, как все. Сознательно не хочу быть выше других.

Все началось еще в школе. В раздевалке из кармана моего пальто украли рубль. Я сразу ответил: украл два. Из разных пальто. Получилась забавная игра, хоть я понимал, что риск того не стоит. Зачем воровать, если и так денег мама даст? Я не краду, потому что могу не красть. Мне хватает самой возможности воровства. Я ведь не какой-нибудь нищий, что крадет потому, что иначе ему просто не выжить.

Мне тут сама возможность пофилософствовать. Сначала я думал, крадут люди, а теперь вижу: есть силы, заставляющие человека красть. Например, я сам. Я краду у себя самого из чистого любопытства. Краду, а сам думаю: а дай-ка посмотрю, как буду переживать. Укради и – помучайся! Представь себе тысячи бедных людей, для которых что-нибудь стянуть – единственная возможность выжить. Краду - и вот мне стыдно, а значит, я лучше понимаю других.

В детстве и крал, и курил, и пил только для того, чтоб быть понятным другим. Когда украл у отца три дискеты, он мне прямо сказал:

-Васька, ты – монстр.

Я был уверен, он скажет «сволочь» или «подонок», а он – «монстр».

Только мои мысли отъединяют меня от других. Так что я просто их меняю, подгоняю под общий стандарт. У меня вовсе нет моих мыслей: только чужие. Так удобней.  Так что и ворую не я, а они: они внушают, чтоб я крал.

Тут главная опасность: они сами внушают, чтобы украл, - а потом они же тебя объявляют вором.  Я слишком ценю эту возможность творчески подворовывать: грабить чуточку, с приятностию для души. Рискнуть, но в меру: чтоб и для здоровья полезно было. Ведь чуточку поволноваться не помешает.

А то у меня все мысли только о работе. Тут-то я подумал: в мои всегдашние трезвость и равновесие внесу-ка немножко игры! Только немножко. Только для души. И опять же: мое желание играть идет от всего мира, от сути вещей, а не только моя прихоть. Мое воровство – это уже метафизика. Чуточку украсть – это как чуточку изменить.

Нет уж! Я не унижусь до проститутки. Мне подавай даму не ниже уровня моей жены. Зачем выходить из своего круга? Это может кончиться чем-нибудь ужасным.

Сам не знаю, куда еще меня заведет эта игра с человеческой моралью. Именно общественной, человеческой, ведь в моей работе морали просто нет места. Мне интересна эта игра именно потому, что ее правила я знаю. Кабы не знал, так и не сунулся.

Разве я – сволочь? Нет. Я – немножко сволочь, а это – прилично. Сам себе отмериваю порядочности, человечности, трудолюбия. Сколько захочу, столько этого добра и будет. А будет их столько, сколько надо для дела. О деле надо думать – вот о чем! Так иной себе на ужин отмерит непременно двести грамм – и ни грамма больше или меньше.Очень не люблю  все, что некорректно. Пристанет какой-нибудь бродяга – и не знаешь, что с ним делать. Я б давал им милостыню, но их же – целые легионы!

Магическое значение денег! Я уже в детстве очень любил на них смотреть: такими загадочными они кажутся. Другие так любят котов или женщин, или езду на машине, а мне нравятся сами бумажки и то огромное, что следует из их существования. Каждая банкнота – из бездны, каждая куда-то зовет.

 


Старик вспоминает свою жизнь. Вот он мальчик и поет в лесу. С упоением, со всей страстью говорит с лесом. Темнеет, а он все поет. Вот этот мальчик, ставший молодым человеком, поет пред огромной толпой. На его лице капли пота. Почему он это вспомнил? Потому что ничего не получилось. Мечтал стать певцом, так хотя бы мечта осталась – это, кажется, уже так много! Уже нет сил жить, но силы мечтать еще есть. Столько было увлечений, но почему только эти грезы живут?

 


Его всю жизнь мучила близость смерти. Она всегда стояла рядом, всегда читала его мысли, всегда смотрела в лицо. Мир ему был страшен, он искал примирения с ним.

-Как примириться с собственной судьбой? Почему мне не дано такого дара? – везде вопрошал он себя самого.

-Примирение возможно только после моей смерти! – наконец, решил он. – Только после смерти найду покой.

 


Психолог заставляет пациента писать.  Мол, такая метода:  пропишешь в строчках какую-нибудь проблему – и это поможет от неё освободиться.  Вот и начинаются страхи: перед собственным почерком, перед своими мыслями, перед тем, что кто-то прочтет.

Оказываются, страхи придумываются, чтобы остаться в душе навсегда.

 


Марлен Дитрих.

Она говорит:

-У меня ничего не осталось в жизни, кроме моего образа тридцатилетней давности.

Я понимаю: такая, как я есть: старая, безобразная ведьма – я никому не нужна.  А  я ещё живу: вопреки Времени, Судьбе, - вопреки всему. Я не могу, как Грета Гарбо, просто исчезнуть заживо, провалиться в болото забвения, я буду бороться за свой образ, ведь я ещё живая.

Поэтому я вылезаю на сцену, хоть один Бог знает, каких усилий  мне это стоит.

И буду на сцене, пока косметика это позволяет, пока хоть что-то в моих чертах будет напоминать юную Марлен, ту Дитрих, которую знает весь мир. Да, я подклеиваю кожу, я стягиваю её на затылке, чтоб лицо казалось хотя бы моим! Я делаю это не из удовольствия, а из чувства долга пред тем ослепительным образом, что когда-то создала.

Быть той, которую знает весь мир! Быть любой ценой! Говорю себе перед концертом:

-Старая, взбалмошная злючка, забудь, что ты такая. Лети в сияющий мир образов.

 

Мне нужны поклонники. Если раньше я ждала от мужчин близости и восторга, то теперь мне достаточно того, что они есть. Мне страшно приблизиться к людям, страшно разочаровать их, и концерт остается единственной формой связи с внешним миром, что ещё мне доступна.  Так что я ещё вылезаю на сцену, ещё доказываю всем, что я живая.

Концерт окончен. Кожу можно отпустить, а парик снять. Я лежу в ванной и смотрю на соседнюю ванну, в которой плавают цветы, подаренные поклонниками.

Я не могу видеть свои фильмы. «Голубой ангел»? Да, его, прежде всего. Меня ужасает юность. Когда же я умру?

 


Мама осенью 1974 года. Мама уже понимала, что умрет, но она не знала, плакать ей, или сойти с ума.

Было начало октября, пришли первые холода – и поэтому она не могла плакать. Она пошла к сестре Марии, чтобы с ней поговорить.

В этот день стемнело рано. Дождь моросил с утра, и хоть разогнал холод, так и не рассветало. Она одела платок: толстый, оренбурский.

Еще подойдя к калитке, она увидела свет в окне сестры и сказала самой себе:

-Я умру, Мария.

Потом повторила это сестре.

 


Кристина.

Мне тридцать лет. Сегодня еду к дочери.

Побрился, набросил пальто, подхожу к метро,- а чудится, навстречу выходишь ты, светлый образ, мечта, все в том же детском, в клеточку, костюмчике, бандитской кепке набекрень с остатками грима на лице. Странно, что этот образ остается со мной, хоть я тебя не вижу. Не увижу никогда.

Но почему никогда? Я не знаю. Я только знаю, что никогда. Никогда.

Вызывающе огромная бутылка шампанского торчит из-под руки.

Я в метро, но чудится, улица, ты идешь мне навстречу, я в первый раз каюсь на твой взгляд и очень волнуюсь. Ты равнодушно заглядываешь в мое лицо, я оборачиваюсь и вижу, как ты подходишь к высокой девушке,  вы идете рядышком, шепчетесь, нетерпеливо огибаете лужи, что-то кричите друг другу.

Огромный проезд от «Василеостровской» до «Гостиного двора». Кажется, и  в метро осень, воздух не остывает от дождей.

Около подъезда ветки клена опустились так низко, что их задевает легковушка, брызги летят на нас.

Помню, Кристина зашла в гости и опрокинула чернила на стеллаж. Это было в прошлом году, когда мы еще жили в одной коммунальной квартире, но в разных комнатах. Она встала ногой на печатную машинку – и я, к собственному удивлению, не стал кричать. Я даже испугался простой мысли, что могу заорать на нее, потому что машинка очень дорогая.

Она обернулась ко мне и, ничего не сказав, подарила "Белочку», и обертка конфеты была еще теплой от ее пальцев.

Теперь мне до «Площади Александра Невского».

-И дверь не откроют,  - говорит отец жены, - и в суп что-нибудь положат. В туалет в очередь стояли - вот так жили.

Обычные коммунальные гадости. Чтобы в них не утонуть, мне надо силы и света - вот и вспом­нил образ.

Кто она? Я не знаю.

Помнишь:  за полгода до замужества ты с концертами прие­хала в Ленинград. Афиш было мало - и я все прошляпил.  От знакомой узнаю,  что ты в гостинице при хоровой капелле - и вот сижу с тобой за длинным кухонным столом, твои волосы строго заче­саны,  на коричневом свитере крупные швы, ты говоришь ласково и вкрадчиво,  иногда поднимая на меня глаза. Тебе неловко от собственного величия,  и все же из ролей, которые ты играешь в жизни, роль королевы - самая легкая, ты и сейчас в ней.

Это все отчаяние, твое и мое,  оно неповоротливо и грубо, оно учит горю, учит, что надо не жить,  а играть роли, даже когда их играть совсем некстати.

Добротная лестница оглушена голосами. Ступеньки высокие, и коричневые квадратиков твоих брюк - у моих глаз. В прихожей долго раскручиваешь тонкий, длинный шарф.
Это королева, девушка, женщина, ребенок?! Я не знаю. Чудится, узнаю все об этом существе – и жизнь станет яснее и проще. Такие вот большие надежды на любовь.

Кто она? В легком жакете, кепочку сдергивает спокойно, равнодушно. Видение – прелестней не бывает.

На кухне говорим сдержанно. Мы боимся друг друга! Почему? Или- 

Неужели это прощание? Скорее всего, да. Ее не увидит мама. Мамы больше не будет: никогда. Я б поднялся с Кристиной по лестнице, мы посидели бы рядом с ней. Она ведь держалась хорошо до самой смерти. Как бы они посмотрели друг на друга? Что бы они сказали? Это ужасно, что Галя ненавидит мою мать. Просто ужасно.  Не жена, а глупая девчонка.

Холодно

а где ваша

вон та с георгинами

Но и мне страшно: а если Кристина поймет, что мама умирает, что ее обуглившийся рот говорит о близости смерти?

Кристина

Мама отошла торжественно и тихо. Зачем я вглядываюсь в ее смерть?

Первый звонок. Уборщица в раскидистой шали, подпирая левый бок рукой, солидно трясет большим звонком. Мимо меня поднимается первый «А», я прижался щекой у какому-то дорогому плащу, за вереницей пальтишек едва успеваю увидеть Кристину.

Она ушла. Какое от нее тепло. Будто лето прошло мимо меня.

Холодное, сентябрьское солнце бьет в глаза. Иду к заливу, чтобы успокоиться. Дома расступились и ушли назад. Здесь много ветра, а воздух холодный и ясный, словно пронизанный снежинками. Чудится, настоящие холод и зима совсем близко.

Не заболела бы Кристина: минут двадцать стояла с опущенным воротником. 1 сентября 1983 года.

 


Кросс. Я просто обожаю эту невразумительную, растущую усталость, необходимость преодолевать свою слабость, свое желание ничего не делать. Эти кроссы – их было много в моем спортивном детстве – всегда наполняли запахом леса, зеленью и красотой. Казалось, бежать изо всех сил через лес – невыразимое блаженство.

 


Шахматы. И вот мы напротив друг друга, и начинаем борьбу. У меня не было любимого дебюта. Какое-то время был привязан к испанской партии, но борьба в ней казалась строго композиционной, в которой невозможно блеснуть комбинацией. А ведь в мыслях я был Алехиным. Все чудилось, мое комбинационное чутья возьмет да и проснется – и тогда буду всех обыгрывать. Но этого не получалось. Да, я играл лучше других детей в своем городе, но уже на первенстве области гением я никому не казался.   И самому себе.

 


Фирма. Нагрянула налоговая полиция. Идет допрос.

-У нас особенное заведение! Только у нас работают и Баба-Яга, и Змей Горыныч, и Елена прекрасная.

-Кого вы хотите нанять?

-Еленушку.

-О, это дорого! Конечно, деньги оправдаются, но начните с чего-нибудь попроще.

–Нет! Я бы хотел поближе познакомиться только с ней.

–Хорошо. Сто долларов за час, если мочалить, а если поговорить для души – только 50. Смотрите сами! Только мы арендуем нечистую силу, в других местах вы такого не найдете.

 


-Я пришел заказать свою жену.

-Это пожалуйста. Мы успешно справляемся с такими заданиями.

-А можно ее шарахнуть не из пистолета, а сжечь огнем?

-Конечно. Это вам сделает наш Змей-Горыныч.

-А вы не могли бы его показать? Как-никак, речь идет о больших деньгах.

-Пожалуйста. Сейчас пробежит перед окном.

-Но я хочу его потрогать!

-Нет, этого нельзя: он вас спалит.

-Почему?

-Он так обучен. Кого увидит – спалит. Поэтому мы его выпускаем только под утро. Тогда всем кажется, что это восход солнца. Так оно взойдет и для вашей супружницы, но последний раз в ее жизни.

 


Пенсия.

-А что писать в этой графе?

-Вы что, читать не умеете? Возраст доживания.

-Что это такое?

-Как что? Сколько, по-вашему, вы еще протянете?

-Лет 30.

-Ну, это слишком! Вы слишком занижаете вашу пенсию.

 


Постмодернистский рассказ.

Все мирно спали, когда в саду что-то мрачно х-якнуло.

-Васька, никак, опять твои дружки? – недовольно пробурчал Василий Семенович. - Если Серега, я ему башку оторву.

-Нет, папа! – ответил ему Коля. – Это Петька ищет тело текста. Понимаешь, эта штучка куда-то запропастилась.

-Вы что, вчера пришили кого?

-Ну, ребята, привет! – сказал вошедший Степаныч.

Он весь светился от радости, а из кармана торчала бутылка водки.

-Ребята! – предложил он. – Что дурака валять? Давайте метатекст разрабатывать.

 

Hosted by uCoz